А. Юрчак. Это было навсегда пока не кончилось (2015)

Стремительный распад Советского Союза на рубеже 1980-х и 1990-х годов стал неожиданностью для многих, в том числе – для исследователей, профессионально занимавшихся анализом советской системы. Хотя время от времени специалисты предполагали, что трансформация СССР рано или поздно произойдет, большинство из них не слишком серьезно относились к возможности полного краха не только Советского Союза, но и всего социалистического лагеря.


Когда же дезинтеграция Советского Союза стала свершившимся фактом, восприятие этого процесса неизбежно изменилось, и в академических кругах фокус внимания сместился к вопросам транзита – будь то от плановой экономики к рынку, или от однопартийной системы к либеральной демократии. Эти вопросы не только казались более важными, но и вызывали вполне понятный резонанс как в широкой публике, так и в политических кругах, пользовавшихся помощью со стороны исследователей, связанных с анализом советской системы и ее места в российской истории.

Все это, однако, не может отменить значение вопроса о том, какие причины сделали крах Советского Союза столь быстрым, относительно мирным и внезапным, даже для самих советских граждан. Еще в 1981-м СССР втягивался в новый виток гонки вооружений, сражался с моджахедами в Афганистане и конфликтовал с новой администрацией Белого дома – а в 1991-м Российская Федерация находилась в жесточайшем экономическом кризисе, лишилась всех баз в Восточной Европе, и была готова принимать гуманитарную помощь от американцев.

Алексей Юрчак, социолог, выросший в Ленинграде, и ныне работающий в США, предлагает свой вариант ответа на вопрос о том, что сделало распад СССР столь неожиданно быстрым и гладким процессом. Его книга «Это было навсегда, пока не кончилось» представляет собой кропотливое и масштабное исследование деградации советской системы, поданное через опыт «последнего советского поколения» - тех, кто родился в 1950-е и как личность сформировался в период «застоя», подойдя к перестройке и гласности взрослыми людьми. Но прежде чем говорить о самой книге, стоит отдельно сказать о том, чем она не является.

Во-первых, это не работа по истории диссидентского движения или различным неформальным сообществам (хотя о них здесь говорится). Юрчак неоднократно подчеркивает, что необходимо отойти от бинарного противопоставления «системы» и «антисоветчиков», такая оппозиция мешает разглядеть множество элементов социальной жизни, разъедавших внешне монолитное советское общество.

Во-вторых, в книге не исследованы собственно причины распада СССР, о чем Юрчак также открыто говорит. Его книга лишь показывает тот контекст, в рамках которого крах Советского Союза стал не только возможным, но и неожиданным – и подробно объясняет, по каким причинам люди до самого конца не могли поверить в то, что окружающая их общественная система способна за несколько лет исчезнуть бесследно, причем без войны, революции или столь же серьезного сопротивления вообще.

Вместо этого книга сосредоточена на постижении тех процессов, которые проходили в рамках советской системы 1960-х – 1980-х годов как особой дискурсивной формации, призванной обеспечить единственно верное описание реальности, как исторической, так и современной. Юрчак показывает, как медленные, еле заметные изменения в регистре публичной речи, начавшиеся в 1950-х годах, со временем привели к глубинным трансформациям всей идеологической системы, изменив ее содержание при внешней неизменности форм.


В книге семь глав, первые две описывают методологию и описывают ключевые перемены в советском дискурсе, давшие жизнь альтернативным формам описания действительности, которые не были оппозиционны партийной точке зрения, но при этом выходили далеко за ее рамки. Эти дискурсивные формации были тесно связаны с определенными практиками, развитие которых в 1970-е и 1980-е годы привело к заполнению все более и более формальных идеологических ритуалов качественно иным содержанием. Последующие пять глав как раз и освещают некоторые из наиболее важных жизненных практик, которые позволяли людям жить в советской системе, но при этом оставаться вне ее рамок – хотя и не обязательно против нее.

Первая глава («Поздний социализм») посвящена главным образом методологическим вопросам, а также подробному анализу того исторического периода, который рассматривается в книге. Юрчак называет его «поздним социализмом», и отмечает, что верхняя его граница приходится на середину 1950-х годов, а нижняя – на середину 1980-х.

В это время советское общество продолжало развиваться, однако язык, его описывающий, постепенно терял гибкость, и где-то около 1960-х годов стал все больше напоминать коллекцию взаимозаменяемых штампов, каждый из которых в отдельности мог ничего не значить, хотя в целом они звучали вполне связно и привычно. Юрчак предлагает заглянуть под поверхность этой застывшей идеологической структуры, чтобы понять, какой была повседневность советских граждан, и как они воспринимали окружающую их социальную реальность. Чтобы понять это, необходима аналитическая модель, позволяющая описать связь между языком и субъектом, поскольку действительность описывается в языке, и с помощью форм дискурса возможно моделирование различных точек зрения на общественные отношения.

Во второй главе («Гегемония формы») эти процессы формализации идеологического языка в Советском Союзе рассматриваются более детально, и в них особо выделен аспект семантической динамики: показывается, как буквальный (констатирующий) смысл высказываний постепенно становился все менее значимым, в то время как перформативный (создающий) смысл приобретал все новые и новые – часто совершенно неожиданные – значения. Сам процесс этого перехода назван «перформативным сдвигом»: идеологические ритуалы становятся упражнением по поддержанию стиля, в то время как само их соблюдение позволяет советским гражданам практиковать альтернативные (не обязательно враждебные системе) способы жизни, не соприкасающиеся с официальной средой.


Начало этого сдвига относится к 1950-м годам, когда Иосиф Сталин, главный редактор идеологического языка, высказывается о необходимости познания объективных законов общественного развития, стоящих над партийным контролем, и общих для всего человечества. Это событие становится переходным моментом, ведь в 1930-е и 1940-е сталинская интерпретация советской идеологии была единственно возможной, и сам советский вождь был единственным, обладавшим полномочиями по оценке тех или иных идеологических высказываний с точки зрения их соответствия истине. Не менее важно и то, что эта оценка часто имела публичный характер (Сталин, как известно, регулярно писал в газеты разъясняющие смысл марксизма статьи, участвовал в подготовке учебных материалов, вмешивался в художественную жизнь), и жители СССР имели все возможности отследить ход сталинской мысли, а не просто получали готовые предписания или выводы. Но начиная с 1950-х годов, и особенно после десталинизации, советская дискурсивная формация начинает претерпевать глобальные, хотя и внешне малозаметные, изменения.

Во-первых, из нее постепенно исчезает авторская позиция: после смерти Сталина и разоблачения культа личности в партии не возникает авторитетного редактора, позволяющего себе трактовать советский марксизм – наоборот, партийные лидеры все чаще стараются сделать идеологические дискуссии закрытыми, вынося в публичную сферу лишь тщательно продуманные коллективные решения, где личная позиция растворяется в общем мнении «группы товарищей».

Во-вторых, следствием исчезновения авторского голоса в советском тексте становится гипернормализация всей дискурсивной формации, связанной с функционированием идеологической сферы: газеты, журналы, книги, плакаты, и даже способы организации праздников – все аспекты повседневной жизни подвергаются ритуализации, ключевым элементом которой становится как можно более тщательное воспроизводство формы авторитетного дискурса, при снижении внимания к его содержанию.

В-третьих, снижение значимости содержания практик поддержания авторитетного дискурса приводит к появлению и неуклонному распространению альтернативных форм повседневности, слабо связанных с официальной идеологией – но при этом не обязательно враждебных, а скорее параллельных ей, не заинтересованных в прямом конфликте с советской системой, а стремящихся к избеганию ее.

Все эти перемены, разворачиваясь на протяжении нескольких десятилетий, создавали контекст, в котором советская официальная реальность все сильнее расходилась с подлинной жизнью большинства людей, причем не только идеологически подкованных, но и вполне обычных. До поры до времени это расхождение оставалось скрытым за марксистско-ленинской фразеологией, в которой форма давно стала важнее содержания, но как только лидеры КПСС снова начали обращать внимание на буквальный смысл официозных формулировок – вся их бессмысленность стала явной для огромной массы населения, поставив под сомнение весь советский проект.

В третьей главе («Идеология наизнанку») подробно рассматривается процесс идеологической работы в комсомоле, связанный с воспроизводством советских дискурсивных форм. Взяв в качестве примера личный опыт нескольких комсомольских работников начала 1980-х годов, Юрчак показывает, как они использовали вверенные им полномочия, чтобы, с одной стороны, поддерживать традиционный режим работы (воспроизводя стандартные марксистско-ленинские клише), а с другой – заполнять свое рабочее время не чтением классиков марксизма или написанием отчетов о партийной работе, а чем-то более осмысленным. Сама структура советской дискурсивной формации позволяла (и даже в чем-то подталкивала) к такому поведению, поскольку идеологический язык состоял из бесчисленного множества повторяющихся шаблонов, точное копирование которых демонстрировало начальству, что идеологическая работа идет в обычном режиме, и ничего необычного не происходит.

Четвертая глава («Вненаходимость как образ жизни») сосредоточена на широком спектре практик, связанных с попытками выйти за пределы официальной идеологии, но без какого-либо конфликта с нею. В период позднего социализма все большее число людей стремилось к позиции вненаходимости по отношению к советской системе: они жили в ее рамках, выполняя время от времени необходимые идеологические ритуалы, однако по большей части оставались для нее незаметными, поскольку почти не обозначали своего присутствия в общественной жизни. Какие-то из подобных практик были связаны с отстраненностью от типичной карьеры (выбор профессии дворника при наличии университетского образования), какие-то – с включенностью в неофициальные публики, связанные с конкретными местами (кофейнями, ресторанами, квартирными концертами), где поддерживались связи, не поощряемые советской системой, однако сами по себе не считающиеся криминальными или даже сомнительными. Эти практики создавали внутри советского образа жизни своего рода пустоты, заполняемые людьми по своему усмотрению, и тем самым – непреднамеренно – закладывали основания для новой психологической реальности, которая не могла быть описана в официальном дискурсе.

Глава пятая («Воображаемый Запад») рассматривает чрезвычайно интересный и комплексный феномен, связанный с вненаходимостью – «Запад», постоянно возникающий в советской дискурсивной формации. Если сама по себе вненаходимость позволяла советским гражданам жить в советском обществе так, чтобы избежать его давления, оставаясь при этом в его же рамках, то категория «Запада» была локализованной вненаходимостью («заграницей»), воображаемым миром, с которым себя можно было связать с помощью реальных предметов (от книг и банок с газировкой до видеокассет с подпольно распространяемыми фильмами и одежды, выкупленной у спекулянтов). При этом особенно важно, что это пространство носило двойственный характер: советский дискурс постоянно пытался выделить на «Западе» прогрессивное от реакционного, тем самым санкционируя интерес людей к «загранице», даже если дозволенные границы этого интереса никогда нельзя было четко зафиксировать. В результате у советских людей выработалось специфическое отношение к Западу вообще, следы которого сохраняются в массовом сознании даже через несколько поколений после исчезновения всей советской системы.

Шестая глава («Разноцветный коммунизм: King Crimson, Deep Purple, Pink Floyd») посвящена анализу зарубежной музыки в контексте феномена «воображаемого Запада», и включает очень любопытный анализ того, как советские граждане встраивали «идеологически чуждый» материал в ткань своей социальной реальности, оставаясь при этом вне антисоветского дискурса. Сам по себе языковой барьер, возникающий при прослушивании англоязычной, например, музыки, помогал созданию новых смыслов – то, что было непонятным, становилось маркером особого воображаемого пространства, не локализованного в конкретном месте, но существующего где-то за границей советской системы. При этом музыка, попадающая в Советский Союз нелегальными способами, не обязательно расценивалась как подрывная всеми, кто ее коллекционировал – в ней можно было видеть отголоски авангарда или других прогрессивных тенденций, чему помогала и двусмысленность официальной позиции в отношении Запада, в которой критика реакционных явлений соседствовала с похвалой прогрессивных форм культуры и деятелей искусства, эту культуру поддерживающих.

В седьмой главе («Ирония вненаходимости») внимание вновь обращено к теме вненаходимости, но теперь рассматриваются различные практики, связанные с ироническим обыгрыванием советской действительности, характерные для позднего социализма. Среди таких практик выделены анекдоты, стёб как особая форма повседневной иронии, а также деятельность так называемых «некрореалистов» - группы молодых людей из Ленинграда, которые в 1980-х гг. устраивали откровенно абсурдные перфомансы в публичных пространствах.

Можно с уверенностью утверждать, что исследование Юрчака – одно из самых глубоких с начала 2000-х гг. в смысле детализации анализа, и что оно действительно позволяет ответить на ряд очень важных для понимания краха советского проекта вопросов. В то время как подавляющее большинство исследований, посвященных распаду Советского Союза сконцентрированы на политических или экономических аспектах, нередко есть в этих работах важный недочет: они не объясняют, почему советские люди с такой легкостью приняли образ жизни, который официальная пропаганда на протяжении десятилетий беспощадно критиковала, и о котором у основной массы населения были в лучшем случае расплывчатые (а в худшем – мифологизированные) представления? Наиболее внимательные исследователи отмечают подрыв легитимности советской системы, и выделяют некоторые его аспекты – но в книге Юрчака показано, на множестве предельно детальных и ярких примеров – как происходило это медленное, но необратимое нарастание дефицита легитимности в обществе, сделавшее возможным столь стремительный и относительно бескровный распад Советского Союза. В этом отношении аналитический потенциал книги огромен, и ее концептуальные рамки можно использовать для целого ряда смежных исследований по анализу советского общества и всей системы позднего социализма.